Я, конечно, не могу всего рассказать, это мы с тобой при твоем летнем приезде [обсудим], но основное я расскажу.
Все то, что я отсюда писал в Москву, в край и т. п., разбиралось и дополнялось в моем присутствии всей комиссией. Не подтвердилось только одно, а все остальное раскрыто и ликвидируется. Товарищи все лично убедились в той обстановке, в которой я был, также холодная блокада и камни в окна, и многое другое поважнее, и некоторое общественное, меня не касающееся лично.
Моя линия и поведение признаны правильными — партийными, все подлости и обвинения прочь. Ни о какой «оппозиционности» не могло быть речи и т. д. — вот те выводы, которые я получил от товарищей.
Вольмер меня страшно ругал, что я так мало ему сообщал, я о нем остался очень хорошего мнения, я ведь тебе, помнишь, писал о нем не худо.
Негодяя-белогвардейца уберут отсюда, также дано слово выгнать из особняка шахтовладелицу. В отношении меня предложено здравотделу регулярно обслуживать врачом.
Насчет пенсии тоже нашли в страхкассе документы из Ростова о повышении ее до 43 рублей в месяц. Почему до 43 р., я не знаю, но повышение это сделано, и я уже 18-го получу 43 р.
Меня свяжут с рабочими активистами-партийцами и будут посещать и информировать о жизни партии, чтобы я не был оторван.
Оказывается, и в райкоме есть письмо т. Николаевой обо мне — они ей сообщат о всем сделанном, также есть из ЦК КП(б) Украины обо мне.
Все эти письма говорят о том, чтобы здешние тт. не забывали про меня.
Я сильно волновался, когда мне читали их.
Я искренне считаю, что я не заслужил такого внимания.
Вести кружок мне запретили категорически из-за здоровья, ругали здорово за волнения и вообще после разбора официально всех материалов так дружески со мной беседовали, как я уже мог говорить только с тобой и Чернок[озовы]м.
…Я читал твое письмо с директивами отойти от неврастений и лихорадок борьбы. Это самое мне предложено и тт. Все, что нужно, будет сделано, кое-что нельзя сейчас сделать, все материалы разобраны, и я должен успокоиться. Я теперь могу это сделать и сделаю, даю в этом слово, поскольку клубок распутан и все выяснено.
Конечно, милая Шурочка, я не должен быть ребенком и думать, что все сразу станет хорошо. Много есть хороших слов, и их приятно слушать, но ничего так празднично не делается, но у меня есть громадное моральное удовлетворение, я увидел настоящих большевиков, и меня не так сжимает обруч, и только теперь я чувствую, сколько сил ушло у меня и как я слепну.
Был у меня с товарищами из комиссии и РК горячий спор о том, имеет ли моральное право партиец иметь рояль и детей учить французскому языку и т. д. и т. п., и меня покрыли здорово (анархо-синдикалистические нотки, говорят), и я остался одиночкой.
Здесь тоже делается передвижка работников, но, по-моему, не резкая, а «ласковая» — ведь говорят т[оварищи], сейчас идет не орг[анизационная], а идеологическая борьба с правыми и т. д. и т. п. Я лично думаю, что скоро придет время, и оргвыводы станут неизбежны. Мне говорили товарищи: «Тебе бы не было 24 года, если бы ты говорил иначе»; заключительное слово было: «вставай, наберись немного сил, и тебе хватит по горло работы, только наберись сил».
Много говорили о генеральной чистке ВКП(б) и о многом другом. Вот, милый дружок, общее описание последних дней.
Теперь о другом, ты не знаешь — ко мне приехала мать.
В конце концов, как я ожидал, старушка узнала обо мне действительность и приехала. Я не буду и не смогу передать все моменты печальной встречи, но ты сама знаешь, как они бывают: слезы, горе, радость [после] 5-летней разлуки и т. д. В общем, она остается у меня жить, ведь у старухи уже нет сил на тяжелую работу прачки, кухарки или прислуги — ведь и мне необходимо подумать о том, чтобы не быть целые дни и вечера одиноким, и пусть старуха отдохнет морально около меня, ведь ничего не сделаешь с той инстинктивной привязанностью.
Рая ведь не может физически уделить мне достаточно времени, она выбрана членом Горсовета и, видно, начнет работать [на] консервном заводе работницей…
Еще буду писать.
Коля.
Шурочка, я ведь не отвечаю никогда на твои вопросы — я боюсь, что ты ничего не разберешь из моего письма, так как я его сослепу пишу, не видя что.
Печка греет хорошо, но такая ненасытная утроба, глотает киловатты, как голодный пышки. Я еще не знаю, сколько мне придется заплатить, но здорово. Но если белогвардейца соседа выселят, то можно будет [поладить] с теми товарищами, [кто] будет там жить (будет поселен партиец)…
Теперь о радио. Если бы ты была здесь, то назвала бы меня идиотом и надрала уши. Подумай, будучи слепым, ни черта не видя, взялся собирать приемник из такой дряни и кусков, где и видящий запарился бы. Сколько я крови попортил! Ну, какая работа на ощупь! Ну его к черту! Когда кончилась эта канитель и одноламповый приемник был собран, я закаялся на всю жизнь больше это делать.
В чертовой Сочи даже винтов нет, не то что другого. Приемник работает и не хорошо и не плохо — слушать можно, но ведь я знаю, если я тебе напишу, чего у меня нет, то ты опять будешь тратить деньги и высылать — и ни края, ни конца субсидиям не будет.
Боюсь, Шурочка, что я сумел заслужить нехорошую репутацию у твоих родных в этом вопросе. Для того, чтобы приемник стал живым, мне нужна одна сухая батарея 80 вольт (8 р. 90 к.) и 10 наконечников для телефонов (рубль).
Как видишь, Шура, моей бессовестности нет границ — вот голое доказательство — чем я хуже пьянчужки, зарекающегося пить и тут же выпивающего.